На правах рекламы:

Резонатор глушителя ремонт резонатора mr-glushitel.ru.

Главная / Публикации / Н.П. Толченова. «Слово о Шукшине»

IV. Наш отчий дом

Новый человек, появляясь на свет изнутри материнского тела, в первые мгновения своего, уже самостоятельного существования все еще прочнейше связан с ним всеми токами своей, едва возникшей жизни. Связан пуповиной... Мы иногда не то что забываем об этой реальной, житейски примелькавшейся связи нового с тем, что его породило, — пожалуй, мы поступаем хуже, потому что вообще не задумываемся над такими не аллегорическими прямыми привязками, которые прикрепляют новое к старому, будущее к прошлому. Мы, современники, грубо обрываем эти связи — одни раньше, другие позже. Хотя потом всегда почти раскаиваемся в этом и тяжело горюем возле родных могил, тщетно надеясь на то, что в последующих-то поколениях люди, быть может, станут лучше, станут умней и добрее, а значит, научатся беречь то драгоценное ощущение родства, человеческих связей, которое и составляет если не главную тему в творчестве Василия Шукшина, то, во всяком случае, является его жизнетворящей силой.

Не притязая на какую-то особую исключительность и, возможно, не желая привлекать внимания к себе, Шукшин очень интимно говорил о своем на протяжении всей своей жизни. О том, что особенно близко и дорого было его человеческому сердцу. О родном крае, родном доме, родных людях... О тех простых связях с окружающим миром, о той незримой пуповине, которая связывая человека с человеком, продолжает питать уже не тело, но душу родством, добрыми и такими желанными токами родства.

Если вдруг она рвется, пропадает, эта незримая связь, то и появляется на свете пропащий человек. Так я объясняю для себя беду Егора Прокудина в «Калине красной». Беду и вину всех, кто, подобно Егору Прокудину, порвал с отчим домом, преступив его законы, и уже тем самым обрек себя на страдание.

Ситуации Егоровой судьбы — на первый взгляд — куда как обычны, даже банальны. Случайно на чем-то оступившись, он в свое время был «уловлен» главарем бандитской шайки... Вот в те-то проклятые минуты он и пропал: не стал искать помощи и поддержки у близких людей. Либо забыл о них, либо не понадеялся... Но именно этим ощущением беспросветного и будто бы уже непоправимого одиночества начинается воровская биография Егора, темная и страшная сторона его жизни.

Деревенский парень на вокзале, вконец растерявшийся от каких-то своих неурядиц, и опытный заматерелый преступник, наметанным глазом подбирающий себе подручных, высматривающий подходящие «кадры»... Тот, неведомый нам, но плачевный, горестный разрыв связей Егора с родным миром тут же и был использован «изящным молодым человеком»: Губошлеп вполз, как змея, в эту душевную пустоту и уж, конечно, постарался как можно скорее заполнить ее чем-то иным, заманчивым, неизвестным для Егора.

Около двадцати лет было, наверное, тогда парню. Сейчас мы встречаем Егора сорокалетним... Означают ли, однако, наши подсчеты, что, расставшись с родной деревней и попав в Губошлепову шайку, Егор все эти годы только и занимался воровством? Нет, конечно! Была у него, быть может, и воля. Но была и тюрьма. И не та, где Егора держали последний раз не так уж и долго, «всего» пять лет, а та, в которую он сам себя запер на все долгое время, пока сам жил не людскими, а звериными законами. Жил один. Не имея близких. Утратив отчий дом.

Шукшин рисует в «Калине красной» мучительную сцену, буквально пронзающую сердце болью, когда делает нас свидетелями встречи Егора со старухой матерью. Недаром же Егор, побоявшись этой встречи, приезжает вместе с Любой к матери, укрывшись от нее, вернее, укрывая свое смятение за большими темными очками. И ведь только потом, в те мгновения, когда Егор исступленно, неистово клянет себя, кается перед Любой в самом страшном грехе своем: в том, что бросил, забыл мать, — только тут окончательно рвутся невидимые путы невидимой Егоровой тюрьмы. Злые путы Губошлепа, которыми была скручена, обезволена душа человеческая.

Отчий дом... От его порога ведут всех нас пути-дороги в дальнейшую нашу жизнь. Отсюда начинается человек со своей судьбой. Со всем тем, что он несет в себе, со всем хорошим и плохим, со всем тем, что он говорит, делает, думает, что желает... Потом, когда он станет пропащим, он уже почти ничего о себе нам не скажет. Вовсе не захочет он, чтобы мы лезли к нему в душу: ему и без того горько. Ведь даже Любе не рассказывает Егор свою, видимо, трудную биографию. Все больше отделывается многозначительными шуточками.

Почему же и Люба, и все мы вместе с нею верим, что у Егора еще есть силы вернуться в мир людей? Почему в нем еще чувствуется, угадывается человеческое?

Ответ, казалось бы, очень прост. Но в нем-то и заключена вся глубина и вся сложность шукшинского разговора о возможности исправления «пропащего» человека — возможности возвращения его в жизнь. Егор остается с Любой, а не идет в «малину» к Губошлепу потому, что именно за Любой ощутимо и зримо стоит прекрасная добрая сила отчего дома. Та самая, с молоком матери впитанная сила, которую мы и ощущаем сперва в этой сердечной, спокойно-внимательной молодой женщине, а потом эту же силу чувствуем в облике Любиного брата Петра, невозмутимого и неколебимодобродушного; они оба на первый взгляд кажутся совсем простыми, обычными. Да они такие и есть, вот в чем дело!

Ведь уже после фильма, может быть, не всем стало ясно, что рассказ-то был о необычности обычного. Об особой силе русского народного характера, способного к незаметным подвигам добра и человечности.

Принимая в дом заведомого «рестанта», Люба, по сути дела, и сама идет на этот подвиг, и всех домашних своих делает своими союзниками, соучастниками. Мы, правда, видели, что дед и бабка, Любины родители, сначала обнаруживают при этом известную тревогу — и она по-настоящему тревожна, эта их тревога, несмотря на то что Шукшин изображает ее с добрым юмором и усмешкой, с такой душевной тонкостью, которая все реже, к сожалению, возникает в фильмах о современности.

Старики родители — хозяева в Любином доме. Это они определяют его настрой, не «патриархальный», но исконно отчий. Тут «пуповина» не оборвана, она существует. И она — жизнетворна. И поэтому-то здесь царит коренное, нравственно-драгоценное гостеприимство — важные «людские» обычаи, которые во веки веков составляли неистребимую черту национального русского характера. Эти обычаи заставляют стариков не просто дать кров «рестанту», но усадить незваного гостя за стол, принять его в дом — сделать домочадцем.

Вслушаемся же в это, почти утраченное нашим обиходным языком слово — одно из тех, народом сотворенных слов, которые были так нужны и так дороги Шукшину. Нужны не в силу тяготения к некой модно-деревенской архаике, но по причине их большого внутреннего, нравственного смысла.

Домочадец — человек не просто считающийся своим в доме, но чадо этого д о м а. И ведь Любин отец (старик, которого все зовут дедом) тоже, как и Люба, почуял же в Егоре пусть диковинного, «заковыристого», но в основном хорошего человека, раз уж принял его в домочадцы. Особенно ясно это становится в эпизоде трогательном и, как всегда у Шукшина, чуть замаскированном писательской улыбкой, когда дед вдруг начинает утешать Егора, наотрез отказавшегося от предложенной ему должности директорского шофера, но расстроенного этим своим отказом: надерзил ведь хорошим людям...

Почему же Егор не захотел пойти на эту работу. Ведь он шофер (вспомним о Пашке!).

Егор очень убедительно объясняет директору: «У меня такое ощущение, что я вроде все время вам улыбаюсь. Я лучше буду на самосвале. На тракторе!» Не хочет человек директорским прислужником стать. Не может. И вот теперь в Любином доме Егор все еще это обдумывает: нервничает, курит... А дед, думая, что Егор волнуется из-за своего отказа, уговаривает Егора: не переживай, мол, трактористом не хуже, даже еще лучше: заработок больше! И чтобы совсем уж обрадовать Егора, утешает его, как малого ребенка: «Сплету вот переметы... Вода маленько посветлеет, пойдем с тобой переметы ставить — милое дело. Люблю». Теперь уж и Егору приходится, чтоб не обидеть старика, выдумывать, будто и он обожает ставить переметы.

Но на самом-то деле разговор у них идет вовсе не о переметах и не о рыбной ловле. Разговор о чем-то ином — очень большом и значительном. Дед хочет, чтобы Егор почувствовал: уже признали его своим. Теперь они — родные. Будут жить с ним в дружбе и приязни. И Егор, понимая это, поддакивает деду не ради того, чтобы угодить старику, а из желания ответить благодарностью, сказать доброе, уважительное слово Любиному отцу, человеку, которого он тоже признал родным. И — старшим над собою. Тогда дед уже впрямую подводит итог всем мыслям о будущей совместной их жизни. И о работе, и о доме, и о Любе. «Ты ее, Егор, не обижай, — говорит дед, — она у нас — последыш, а последышка жальчее всех. Вот пойдут детишки у самого — спомнишь мои слова».

Но не доведется Егору увидеть своих детишек. Если даже и родится у Любы сын или дочка — останется дитя сиротой. Однако же унаследует ребенок от отца уже не тюремную, озлобленную душу, а ту, которая вернулась к миру и ожила среди людей, распахнулась навстречу им с ответным добром, с желанием вернуть все утраченное, наверстать все упущенное — отдать все долги. И прежде всего — долги сердца... Правда, мать Егора — разысканная им старуха Куделиха — не успеет обнять сына, порадоваться возвращению Егора. А его деньги, которые ей достанутся, — не так уж нужны: перебивается же как-то помаленьку: помогают добрые люди... Но она может помереть с горя...

И вот трагическая неизбежность нависает над миром героя как черная туча. Люба все время ждет беды, да и Петро догадывается, что худа не миновать, старикам тоже не по себе. Сам же Егор в глубине души знает безошибочно, что не отпустит его Губошлеп, не даст спокойно уйти в ту жизнь, куда не распространяются законы воровской банды. Кто-то из них двоих должен погибнуть: так уж сложились отношения. Третьего варианта нет.

Художник, впрочем, ставит своего героя перед задачей выбора, и нам дано познать такие психологические ее глубины, над какими задумывались величайшие писатели. Ведь от окончательного решения Егора, когда к нему является посыльный от Губошлепа в дом Любиных стариков, зависит теперь не только Егорова собственная жизнь и смерть. Тут поставлено на карту бесконечно много. Но Егор ни минуты не колеблется, выгоняя с позором бандитского гонца. Слишком многое снова теперь имеет в себе и за собою Егор Прокудин, которого приняли в Любин дом — жить, а не просто на временный постой. Теперь он имеет здесь родных ему людей с их душевным теплом и заботой, с тем безмерным доверием, какое было столь щедро и просто ему оказано... Хотя вообще-то они сдержанны и молчаливы, эти простые русские люди, красно говорить о своих чувствах не умеют. Вот сказал старик Егору, что Люба у них последышек, — сам, дескать, Егор узнает: каково это больно, каково беспокойно родительскому сердцу за последышка своего переживать. Значит, поверили старики, что и Егор к таким сердечным переживаниям тоже способен. А это ли не есть самое высшее, самое главное доверие! Значит, уж благословил старик мысленно свою Любу, допустил в душе, что продолжится их род внуками. Детьми Егора.

И снова удивляешься непостижимой, прямо-таки колдовской способности Шукшина раскрывать столь большое и сложное жизненное содержание в коротких и будто простых строчках «Калины красной». Так ведь и между строчками угадываешь еще больший скрытый смысл, который определяет и развитие человеческих отношений, и самый ход событий киноповести.

Когда Егор — не зван, не прошен — явился в село Ясное, тут его приход не вызвал никаких особых происшествий, разве что подраться пришлось Егору с бывшим Любиным мужем, горьким пьяницей, проучить сразу, чтоб больше не ходил, не беспокоил Любу. А все остальные ситуации именно и обозначают установление новых человеческих связей, новых отношений внутри дома, где до Егорова-то прихода все издавна было нерушимо установлено и очень прочно, прочней некуда, налажено.

Появление Егора потребовало дополнительной и весьма активной, деятельной работы души от всех героев без исключения. К этой внутренней работе, к серьезному душевному напряжению, к новым нравственным свершениям оказывается неспособной одна только Зоя, жена Петра, женщина истеричная и туповатая. Все же остальные, особливо Петр, — чудесно сыгранный А. Ваниным, — наравне с Любой — Л. Федосеевой представляют новых, современных, умных и серьезных, требовательных к себе и к жизни людей советской деревни. Они покоряют прежде всего богатством духовного мира, будучи одарены той редчайшей и прекрасной способностью человековедения, которая дается только людям трудовым, работящим и в работе своей талантливым, открытым и добрым, которые трудятся не ради денег, а ради жизни, ради самого существования народного и, значит, ради счастья. Ради той высшей справедливости, какая и заключена для них в труде... Ведь и старик, когда Егор начинает всячески разыгрывать, «подначивать» и «заводить» его в первые, неловкие минуты знакомства, совсем уж было вышел из себя, да вовремя спохватился: кому доказывать-то хочет! Да и что докажешь словами!.. Впрочем, старуха, обидевшись за мужа, встревает в разговор: толкует Егору, что старик-то с самого малолетства, с десяти годов, на пашне работает! А потом и дед рявкает на Егора: «Я — стахановец вечный!.. У меня восемнадцать похвальных грамот». Но о грамотах он не для бахвальства поминает, и умная Люба, вернувшаяся с фермы, где доила коров, застает уже вполне мирную семейную беседу. И старик даже с восторгом говорят Любе: «Ну и ухаря ты себе нашла!»

От всех этих выкрутасов, от озорства, от «ухарства» (чтоб набить себе цену) почти ничего не останется у Егора к тому времени, когда наконец проложит он первую борозду на родимой земле. Многих усилий потребовала от него эта борозда! Всем пришлось помогать Егору, — всему дому, да, пожалуй, и всему селу, — пока подошел он к этой борозде, которая окончательно отделила Любин (а теперь и Егоров) мир — мир найденного вновь отчего дома, заново обретенной человечности — от страшного, душного антимира «малины».

Жгучая нравственная проблематика, идеи «Калины красной», ее образы тесно связаны еще с одной из тех ранних работ Шукшина, которые в свое время не вызвали особенно пристального к себе внимания. Я имею в виду картину «Ваш сын и брат». Там мы тоже попадаем в село, почти точно такое же, как Ясное в «Калине красной». Мы видим скромную, неприметную жизнь людей этого села. Каждый дом живет по своим законам, но многое здесь еще сохранилось от вековечных устоев, бережно хранимых крестьянами алтайских, сибирских, да и великого множества других исконно русских земель.

От дедов и прадедов шла, да кое-где и сейчас идет, эта драгоценная прочность бытия; инстинктивное, быть может, ощущение «корней». Но эти-то корни особенно ценит Шукшин, особенное значение придает им в высшем, духовном понимании прочности, нерушимости связей человека и отчего дома. Художник убеждает нас, что они-то и дают человеку в запас — на всю его дальнейшую жизнь — чувство достоинства и уверенности в себе, чувство правды и справедливости, которые и будут определять его поступки, поведение, с кем бы его ни столкнула, куда бы ни закинула судьба.

В фильме «Ваш сын и брат» рассказано, как в деревню, в свой родной дом, возвращается парень из тюрьмы, где ему и пробыть-то осталось, как говорится, всего ничего. Но вот не мог он дождаться срока, исхитрился и убежал домой... И ведь не обманывает он себя: точно знает, что выходка его уж непременно обнаружится и безнаказанно для него не пройдет. Знает, что поступает бессмысленно, неразумно. Но вот что поделаешь, — ну никакой нет у него возможности дождаться, дотерпеть до положенного времени! Пусть хоть на самый краткий миг необходимо побыть ему в родном доме, подышать родным воздухом. Л потом — была не была — можно и еще потерпеть...

Спросим себя, что же означает нравственно, духовно этот явно нерациональный (!) поступок деревенского парня? Чем нелепая его выходка привлекла, заинтересовала художника? На какие стороны души человеческой хочет он нам указать, чему сочувствует сам и ждет сочувствия?

Мне представляется, что уже здесь вполне сказался п выразил себя необычный по своей чуткости характер дарования Шукшина. Здесь проявилось внимание художника к скрытым явлениям духовной жизни человека, которая и заставляла его особенно пристально вглядываться именно в такие ситуации — нешаблонные, но никого особенно не занимающие и не волнующие: ну, подумаешь, прибежал парень из тюрьмы и опять заберут его в тюрьму, — никуда не денется, только себе хуже сделает. А он захлебнется от счастья, увидев вот этот свой, драгоценный для него, бесконечно желанный мир, где каждая пустяковина греет сердце, каждая примета родного дома способна прибавить ему силы дождаться, дотерпеть...

Вовсе глупая будто нерасчетливость парня порождена душевной его силой и такой острой тоской по родному, близкому, которая уже и не допускает никаких компромиссов, никаких прикидок на благоразумие, на простой здравый смысл. Мне кажется, что и в Егоре Прокудине Шукшина покоряет та же яростная и самозабвенная цельность натуры, не умеющая торговаться с судьбой, заранее обмозговать возможную выгоду либо просчет в своих поступках. Парень, прикоснувшийся на краткий миг к отчему дому, хлебнувший родимого воздуха, — о чем он и мечтал, — как ему и положено, вернется в заключение. Теперь он снова пишет домой свои обычные, короткие, будто не очень даже выразительные письма. В конце аккуратно подписывается: «Ваш сын и брат». Не знаю, кто и как ощущает пронзительную интонацию этих простых слов. А я так думаю, что звучат они призывом о постоянной серьезной нравственной помощи и поддержке, в которых всегда, от колыбели до могилы, нуждается всякий из нас — людей, живущих на земле. Мы не должны быть чужими друг другу. Каждый из нас по своим ощущениям хотя бы — «ваш сын и брат» — не чужой вам, не посторонний...

Витькина мать из рассказа «Материнское сердце» принимается деятельно хлопотать о сыне, попавшем в милицию. Хлопочет всюду, где только может. Скорбно, даже униженно просит она помощи у людей, которые, как она считает, могут освободить ее сына, вернуть парня домой, снять, списать с него вину. Едва войдя в милицию, прямо с порога кидается на колени перед «начальниками»:

«Да ангелы вы мои милые, да разумные ваши головушки!.. Да способитесь вы как-нибудь с вашей обидушкой — простите вы его, окаянного! Пьяный он был... Он трезвый последнюю рубаху отдаст, сроду трезвый никого не обидел...

Заговорил старший, что сидел за столом и держал в руках Витькин ремень. Заговорил обстоятельно, спокойно, попроще — чтоб мать все поняла.

— Ты подожди, мать. Ты встань, встань — здесь не церква. Иди, глянь...

Мать поднялась, чуть успокоенная доброжелательным тоном начальственного голоса.

— Вот гляди: ремень твоего сына... Он во флоте, что ли, служил?

— Во флоте, во флоте — на кораблях-то на этих...

— Теперь смотри: видишь? — Начальник перевернул бляху, взвесил на руке. — Этим же убить человека — дважды два. Попади он вчера кому-нибудь этой штукой ребром — конец. Убийство. Да и плашмя троих уходил так, что теперь врачи борются за их жизни. А ты говоришь: простить. Ведь он же троих человек в больницу уложил. А одного при исполнении служебных обязанностей. Ты подумай сама: как же можно прощать за такие дела, действительно?

Материнское сердце, оно — мудрое, но там, где замаячила беда родному дитю, мать не способна воспринимать посторонний разум, и логика тут ни при чем.

— Да сыночки вы мои милые! — воскликнула мать и заплакала. — Да нетто не бывает по пьяному делу?! Да всякое бывает — подрались... Сжальтесь вы над ним!..

Тяжело было смотреть на мать. Столько тоски и горя, столько отчаяния было в ее голосе, что становилось не по себе. И хоть милиционеры — народ до жалости неохочий, даже и они — кто отвернулся, кто стал закуривать...

— Один он у меня — при мне-то: и поилец мой, и кормилец. А еще вот жениться надумал — как же тогда с девкой-то, если его посадют? Неужто ждать его станет? Не станет. А девка-то добрая, из хорошей семьи — жалко...»

Перед нами сложная нравственная ситуация, где вроде бы все правы. И сама мать права больше всех. А в то же время кажущаяся правота каждого участника происходящих событий оборачивается многими другими, глубоко скрытыми сторонами. Мать, а вовсе не Витька, — вот кто, по сути-то дела, прежде всего нуждается в защите и помощи! И мы это чувствуем, понимаем, откликаемся на ее беду с тем же, наверное, мучительным и болезненным ощущением своего бессилия, которое испытывают, кажется, и эти простые, сильные и вовсе не злые люди, работающие в милиции. Для каждого из них мать Витьки — вроде бы и собственная родная мать: все ведь они дети одного народа, одного общества и понимают, что женщина правду говорит — все может случиться «по пьяному делу»! И разве в этом «деле» один только Витька виноват? Ведь и его опоили, обобрали в городе жулики, темные люди; ведь и он, по существу, — лицо «потерпевшее»... Но о таком повороте событий, о такой трактовке случившегося не догадывается никто. Кроме Шукшина. А он, воюя за нравственное благополучие нашего общества, здоровый мир современного человека, зорко видит все то, что нуждается не просто в мелких, частных поправках, но в самом крутом и решительном исправлении, что равно не вяжется ни с теми идеалами жизни, которые исповедует деревенская старуха, ни с нашим зрелым, коммунистическим представлением о необходимом порядке жизни, о социально-справедливом, продуманно и заботливо устроенном человеческом бытии...

Так, проблема, казалось бы, узкая, «полупатриархальная», — проблема отчего дома и человеческого родства, прочных сердечных привязанностей опять-таки глобально перерастает у Шукшина в проблему борьбы за дальнейшее развитие всей современной культуры народа. Той настоящей, подлинной культуры жизни, где никогда не будут знать горя люди слабые и беззащитные.

Поверяя современностью, ее вроде бы мелкими и незначительными испытаниями нравственные основы человека сегодняшнего, Шукшин зовет читателя своего не только к чуткости, но еще и к деятельности сердца. Здесь снова мы встаем перед пониманием ответственности — своей собственной прежде всего! — за все, что происходит с людьми, когда выходят они из отчего дома, из-под материнского крыла в большой мир... Следовательно, самый образ отчего дома, будто отживший, вчерашний образ, обретает звучание самое современное, получает живую связь с жизнью сегодняшней, органически прочно вписываясь в наш нынешний день.

Добро и тепло человеческое непременно должны быть у нас общим и. Должны роднить и сближать людей. У Шукшина это не вызывает сомнений. Его искренность при этом абсолютно досягаема и ощутима: в ней нет ничего наигранного, показного. Там, где иной модный новеллист берет жизненный материал словно руками в резиновых перчатках и пробует строить нечто замысловатое, фасонистое, «модерное», Шукшин, обжигаясь и страдая, хватает горячую, порой обжигающую и нас, земную суть жизни, лепит ее образы, — и вот чудо — она остается у него верна самой природе своей. Она сохраняет свою тяжкую весомость, свою угловатость, свою естественную, шероховатую вроде бы — и такую убедительную — необработанность. Правду.

Эмоциональный смысл творчества Шукшина, всегда полный напряжения и внутренней энергии, подобно чеховскому, застенчив и негромок. По сравнению с модной манерой иных современных новелл, кричащих о себе, о своей изысканности, построенных витиевато в каждой фразе, Шукшин всегда остается как бы даже подчеркнуто простодушен и незатейлив. Конечно, все это — тоже манера, тоже искусство манеры. Только трудно сразу догадаться, что это — высшая степень искусства, верх благородства манеры, когда она будто вовсе «исчезает» за приоритетом смысла. За содержанием.

Сила Шукшина именно в том, что, отстаивая культуру отчего дома, культуру родного народа от всего наносного, показного, чуждого ей, он начисто отбрасывает и цветистую словесную ложь. Он не прибегает ни к оговоркам, ни к иносказаниям. Он видит правду и говорит правду, уверенный в ней, как коммунист и современник.

Если правда может быть манерой, то это и есть манера Шукшина.

Он вовсе не жесток, но ему гадки и отвратительны люди, забывшие свой долг перед обществом, перед народом, перед отчим домом. В этих людях он уже не находит ни малейшей искры внутреннего человеческого огня. И, думается мне, как раз поэтому Шукшин больше всего ненавидит старика Баева из рассказа «Беседы при ясной луне». Замечу, кстати, что очень справедливо сборник получил название именно по этому, будто «обычному» рассказу. А он — вполне необычен. Больше того, он — огромен в том смысле, что здесь защита позиций отчего дома, идейно-художественное обоснование всей принципиальной, нравственной программы творчества Шукшина выражено им, быть может, с наибольшей точностью. И очень отчетливо, ясно освещено этим печальным, искренним, лунным светом подлинного искусства.

Баев олицетворяет зло самое страшное для Шукшина. Он — потенциальный преступник. Он потенциально предает родину, родной народ, отчизну, когда ведет с простодушной сторожихой Марьей свои нескончаемые вечерние беседы «за жизнь». Пытаясь замаскировать свое бесплодие, заполнить собственную, томящую его пустоту, «герой» восторгается самим собой, бахвалится, а в то же время старательно, упорно отторгает себя от всего того, что его породило на свет божий, вскормило и вспоило... Жестоко, непоправимо оскорбляет Баев своих отца и мать, свою родину, напыщенно доверяя Марье некий секрет, некую свою «тайну», нечто им обдуманное, выношенное и, видно, очень для него важное, существенное.

«— Я уж, грешным делом, думаю... — Баев даже оглянулся и заговорил тише. — Я уж думаю: не приспала ли меня мать-покойница с кем другим?

— Господь с тобой! — воскликнула Марья, но тоже негромко воскликнула и тоже чуть было не оглянулась. — Тетка Анисья-то! Да ты что, Ферапонтыч... Господи! Да ты и похожий-то на отца. Только Ты посытей да без бороды, а так-то... Да что ты, бог с тобой! Да с кем же она могла?

— Ну!.. — Баев полез опять за пузырьком. — А в кого я такой башковитый? Я вот думаю: мериканцы-то у нас тут тада рылись — искали чего-то в горах... Шут его знает! Они же... это... народишко верткий.

— Дак а похож-то?

— Ну!.. Похож! Потрись с малых лет возле человека — будешь похож. Собака вон на хозяина и то становится похожая, а человек-то... Шут его знает! Может, и грех на душу беру. Но шибко уж у нас... противоположные взгляды. Вот чую сердцем: не крестьянского я замеса. Сроду меня не тянуло пахать или там сеять... — ни к какой крестьянской работе. И к вину никогда не манило. — Баев не то что оголтело утверждал, что он не крестьянского рода, а скорей размышлял и сомневался. — Ведь если так-то подумать: куда же это все во мне подевалось? Должен же я стремиться землю иметь или там... буянить на праздники. Нет! В огороде своем собственном копаться не люблю! Вот в конторе посиживать, это по мне...»

Такому вот Баеву — городской он или деревенский — совсем не все равно, от кого он пошел. Он ищет — в кого бы повыше. И главное в нем — равнодушное, безлюбовное отрицание, высокомерная неприязнь ко всему тому, что его окружает. С великим тщанием отыскивает он и деловито по-«конторски» перечисляет просчеты, ошибки людские — все, что видит плохого, нескладного, неудавшегося людям. Для хорошего же он дальтоник: это ему не нужно, этого он не видит, не воспринимает. Да и совсем не верит в него.

«— Мне счас внучка книжку читает: Александра Невский землю русскую защищал... Написано хорошо, но только я ни одному слову не верю там.

Марья и Петька посмотрели на старика.

— Не верю! — еще раз с силой сказал Баев. — Выдумал... и получил хорошие деньги.

— Как это? — не поняла Марья.

— Наврал, как! Не врут, что ли?

— Это же исторический факт, — сказал Петька. — Как это он мог наврать? Конечно, он, наверно, приукрасил, но это же было.

— Не было.

— Вот как! — Петька качнул больной головой. — Хм...

— С кем это он защищал-то ее? Вот с такими вот воинами, вроде тебя?

Петька опять посмотрел на старика... Но смолчал.

— Если уж счас с вами ничего сделать не могут — со всех концов вас воспитывают да развивают... борются всячески — то где же тогда было набраться сознания?

Петька похлопал по карманам — поискал курево, но не обнаружил ни папирос, ни спичек.

— Пиши в газету, — посоветовал он. — Опровергай.

И встал и пошел вон из избушки».

И вот этот больной после изрядной выпивки, да и сейчас еще полупьяный, парень Петька, забредший среди ночи в избушку сторожей в поисках, чем бы опохмелиться, и до смерти испугавший Марью и Баева, — он же своим спокойным и презрительным протестом начисто уничтожает злобного, скверного старика. Петька смотрит на Баева словно на какую-то мокрицу, скользкую, мерзкую тварь. Так ведь Петька-то еще того не знает, как напуганный им до полусмерти Баев приказывал Марье стрелять в Петьку: они было с Марьей за разбойника, грабителя его в темноте с перепугу посчитали, только потом уж разглядели, что это Петька-полуночник бродит по селу.

В лунном свете, в безмятежной, но грустной какой-то лучной ясности уходит Баев, старчески шаркая по земле валенками, к себе домой. По-прежнему ясность кругом царит и тишина. А над Баевым луна словно «висит на веревке». Таков поразительный финал небольшого рассказа... Чисто шукшинская, тончайшая метафора, пожалуй, и вовсе не поддается «прямому» переводу: луна — и вдруг на веревке! Но мы так или иначе остро, всем сердцем ощущаем вот это непереводимое, ассоциативное ее значение, ее обширный и емкий художественный смысл. Какая же тут скрыта горечь и боль... Нет названия тому оскорблению, которое нанес отчему дому убогий демагог. По отношению к нему Шукшин не знает пощады, Баев сполна получает по заслугам: автор казнит его самой страшной карой, какая только может постигнуть человека на земле.

Казнит отлучением.

И — лунная веревка грозно и мрачно свисает над человеком, отказавшимся от отца с матерью. От родной земли.

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница

 
 
Яндекс.Метрика Главная Новости Обратная связь Книга гостей Ресурсы
© 2008—2017 Василий Шукшин.
При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна.