На правах рекламы:

Пальто женские в нашем интернет магазине Купить - Купить пальто www.belkatalog.by.

Главная / Публикации / Л.И. Емельянов. «Василий Шукшин: Очерк творчества»

Его Разин

 

Я думаю, если бы я родился в городе, а не в деревне, не знал бы с детства тысячи вещей, — эту зимнюю вьюгу, в степях, в заброшенных деревнях, святки, избы, гаданья, сказки, лучину, овчины, которые особым образом пахнут, я, наверное, не мог бы так описать старую Москву.

А.Н. Толстой

 

«Петр Первый» — это подход к современности с ее глубокого тыла.

А.Н. Толстой

Мир шукшинских характеров необозримо широк и многообразен. Однако, вглядываясь в него, невольно обращаешь внимание на то, что он словно подвержен действию некоего импульса, который можно назвать импульсом внутренней циклизации. На практике это проявляется в том, что рассказы располагаются как бы «гнездами», группируясь вокруг определенного типологического или тематического стержня. Например, «Далекие зимние вечера», «Из детских лет Ивана Попова», «Дядя Ермолай», «Рыжий», «Чужие» — это один цикл; «Миль пардон, мадам!», «Генерал Малафейкин», «Версия», «Беседы при ясной луне» — другой; «Артист Федор Грай», «Крыша над головой», «Ваня, как ты здесь?!» — третий; «Змеиный яд», «Обида», «Кляуза», «Ванька Тепляшин» — четвертый; «Чудик», «Психопат», «Штрихи к портрету» — пятый и т. д. К этому надо еще прибавить, что, как я уже отмечал, едва ли не у каждого из таких циклов был своего рода «резонатор-усилитель» — соответствующий шукшинский фильм, в котором характерологическая или тематическая доминанта цикла выражалась в наиболее законченной и наглядной форме, — «Живет такой парень», «Ваш сын и брат», «Странные люди», «Печки-лавочки» и даже, хотя и в меньшей мере, — «Калина красная».

Было бы глубоким заблуждением видеть в этих циклах простое варьирование однажды найденных сюжетно-характерологических схем. Нет, Шукшин был слишком талантлив и художнически честен, чтобы просто повторяться. Тут другое: открывая в определенном характере все новые и новые грани, испытывая его в новых жизненных «контекстах», он выявлял в нем все новые возможности, постигал самую его логику и тем самым создавал основу для более широких обобщений. И если уж говорить о творческой эволюции Шукшина, то, я думаю, она в том как раз и заключалась, что масштаб его философско-художественных обобщений становился со временем все более крупным. Художник пытливый и проницательный, человек, обладавший исключительно тонким духовным зрением, которое позволяло ему в каждом явлении прозревать его глубинный общечеловеческий смысл, Шукшин с годами испытывал все более настойчивое тяготение к углубленно философскому осмыслению действительности, к широкому и решительному творческому синтезу. Наиболее законченное выражение этот новый для него тип художественного мышления получил в сказке «До третьих петухов (Сказка про Ивана-дурака, как он ходил за тридевять земель набираться ума-разума)» и в историческом романе «Я пришел дать вам волю».

Я не случайно объединяю эти два произведения. При всем их жанровом (и прочем) несходстве, они сходствуют между собой: в одном, в главном: потенциальные возможности русского крестьянина, равно как и важнейшие повороты его исторических судеб, проявляются в них в масштабах, близких к предельным; в одном случае Шукшину позволяет это сделать условная поэтика народной сказки, в другом — исключительная историческая значимость великой разинской эпопеи; в одном случае он конструирует условно-идеальную «модель поведения», в другом — воспроизводит реальный характер, близкий к идеальному (в шукшинском понимании).

Давно признано, что исторический жанр в литературе связан с проблемами современности столь же тесно и органично, как и произведения о дне нынешнем. Речь, конечно, идет не об аналогиях, не о так называемых аллюзиях, которые всегда более или менее произвольны и в этой самой мере искусственны. Речь о другом, а именно — о том, что историческая ретроспектива, чем она глубже, тем полнее раскрывает природу определенного явления, с которым в текущей действительности мы сталкиваемся, воспринимая, как правило, лишь какую-нибудь одну его сторону. Мы ищем объяснения этому явлению, стремимся как можно более расширить «контекст», в котором оно может полнее раскрыть свою природу, и это нередко уводит нас в глубь времен, в историю. Так, собственно, и возникает потребность в создании исторического произведения, которое, в сущности, и есть попытка писателя опереться в своих воззрениях на события и факты, освященные авторитетом истории.

Образ Степана Тимофеевича Разина занимал Шукшина давно. И поначалу, вероятно, не как образ героя будущего романа, а как личность, как некий пока еще не вполне определенный, но как бы предощущаемый, предчувствуемый нравственный эталон, лишь отдельными своими сторонами соотносимый с реальной действительностью.

Именно в этом качестве присутствует образ Разина в одном из ранних шукшинских рассказов — в рассказе «Стенька Разин». Хотя рассказ этот совсем не о Разине, а о талантливом деревенском самородке Васёке, назван он тем не менее именно так — «Стенька Разин». Почему? Почему, скажем, не «Васёка», не «Мастер» или еще как-нибудь в этом же роде? Да потому, что в нравственной перспективе рассказа — Разин. Только выражен он, этот образ, косвенно — через Васёку. Нет, не в том, конечно, смысле, что Васёка — разинский аналог. Дело в том, что определенные черты нравственного облика Разина, составляют круг идеалов такой личности, как Васёка. Эту личность (так сказать, «носителя» идеала) и рисует Шукшин — личность сильного, талантливого, своенравно-независимого человека, которому в Разине, точнее, в том идеальном образе великого атамана, который сложился в его воображении, более всего дороги справедливость, великодушие, огромная, беззаветная любовь к людям. На Васёке как бы лежит отблеск натуры Степана Тимофеевича, и если — словно говорит Шукшин — Васёка вызывает у нас искренне восхищение, то каков же должен был быть тот, кто является для Васёки недосягаемым идеалом!

Замысел романа складывался долго — более шести лет. Вначале Шукшин написал сценарий фильма, затем — роман. Осенью 1974 года режиссер Шукшин надеялся приступить к съемкам.

«Почему мне хочется сделать этот фильм? — спрашивал он себя. — Не расходится ли он с постоянной моей тематикой? Я думаю, что нет, потому что Степан Разин — это тоже крестьянство, но только триста лет назад. Почему фигура казачьего атамана выросла в большую историческую фигуру? Потому что он своей силой и своей неуемностью, своей жалостью даже вошел в крестьянскую боль. Были до него удачливые атаманы, были и после него удачливые атаманы, такие же яркие... Это была среда, которая выдвигала действительно по-настоящему одаренных людей, воинов и разбойников.

Но почему же один так прочно пойман народной памятью? На Руси тогда начиналось закрепощение крестьянства. Оно разбегалось, оно искало заступников, оно оборонялось всячески от боярства, от закабаления. И когда появился такой вожак и мститель, — конечно, он собрал громаду людей. И оттого, что он сложил голову за это дело, он вошел прочно и в историю, и особенно в крестьянскую память. Отсюда, так сказать, он у меня и появился как яркий, неповторимо яркий, сильный, вольный, могучий заступник крестьянства»1.

Так определял Шукшин идейно-тематические контуры своего романа. Как можно заметить, они не отличаются особой новизной — ведь практически то же самое могли сказать о своих романах и его предшественники в разработке разинской темы — А.П. Чапыгин и С.П. Злобин. Но Шукшин и не собирался пересматривать их общее понимание разинского движения, как, впрочем, и вообще не собирался спорить в чем-либо с их романами. У него сложился свой образ Степана Разина, вполне суверенный и самобытный, подчиненный совершенно самостоятельным идейно-художественный целям. Но если сам писатель не соотносил «своего» Разина с предшествующей литературной традицией, то мы, читатели, просто не можем этого не сделать. Разумеется, не с тем, чтобы выяснить, «кто лучше», а с тем, чтобы лучше разобраться в своем собственном представлении о Разине (ибо и у нас оно тоже есть).

Итак, что же представляет собою роман «Я пришел дать вам волю»?

Современному читателю, воспитанному на таких классических образцах исторической художественной литературы, как, например, «Разин Степан» и «Гулящие люди» А. Чапыгина, «Гуляй, Волга!» Артема Веселого, «Петр Первый» А. Толстого, «Емельян Пугачев» В. Шишкова, «Чингис-хан» и «Батый» В. Яна, роман Шукшина может показаться на первый взгляд не вполне, так сказать, «правильным». Историко-этнографический фон в нем почти отсутствует, язык персонажей и самого автора едва ли не начисто лишен «примет эпохи», да и вся картина исполнена не в традициях монументальной исторической живописи (как это обычно бывает в исторических романах), а скорее в традициях живописи жанровой, и, я бы сказал, даже не живописи, а графики. Поначалу это несколько озадачивает. Но — только поначалу. Потому что вскоре, и уже до самого конца романа мы оказываемся в плену у Шукшина-художника, знатока и поэта народного языка, народного юмора, народного характера. Мы с радостью обнаруживаем и с каждой страницей убеждаемся все более, что шукшинский роман плотно «населен» и, что особенно важно, люди, его населяющие, — это не просто типажи, нужные для полноты характерной исторической мизансцены (сколько таких «мужиков вообще», «казаков вообще», «бояр вообще» живет на страницах даже хороших исторических романов!), а именно характеры, каждый по-своему, каждый на своем месте участвующие в действии. Все это достоверно, художественно зримо, и мы невольно задаем себе вопрос: так ли уж важны всякого рода «декорации», если мы и без них безоговорочно верим в то, что изображено художником? Ведь известно же, что если, скажем, актер по-настоящему талантлив, то он и без грима и без прочего антуража способен создать художественный образ, заставляя нас помнить лишь о его подлинности, достоверности, художественной убедительности.

Вот так же, почти без всякого исторического «грима» выступает образ Разина в романе «Я пришел дать вам волю».

В народной памяти, в многочисленных песнях, легендах и преданиях Степан Тимофеевич Разин запечатлелся как могучий и грозный атаман, суровый и порой жестокий мститель за народные страдания. Он смел и удачлив, дерзок и рыцарственно-великодушен. Для вольной казацкой голытьбы он — «атаман-батюшка».

Шукшин сохранил в полной неприкосновенности этот завещанный народным преданием образ, ни в чем не нарушил его идеальной природы. Однако, не выходя за пределы характерологического контура, освященного вековой фольклорно-литературной традицией, контура, отвечающего эпическому масштабу образа и предполагающего также эпическую форму изображения, Шукшин нашел в образе Разина совершенно особую точку опоры, которая позволила ему по-иному осмыслить и весь образ.

Да, Разин остался Разиным. Но Разин прежде всего — человек, причем ключ к его человеческому характеру, к его нравственно-духовному миру Шукшин находит в совершенно как будто неожиданном его свойстве — «жалостливости». Именно отсюда берут начало все наиболее существенные особенности этой на редкость самобытной и талантливой натуры — и чуткая сердечная отзывчивость, и лютая ненависть к угнетателям, и пылкая жертвенность, и своенравие, и жестокость.

Нет, «жалостливость» — это, конечно, не сентиментальность и даже не просто мягкосердечие. Жалостливость Разина — совершенно особого рода. Это прежде всего необыкновенная тонкость духовной организации, огромная ранимость души высокой и гордой, способной подняться до всечеловеческого понимания и сочувствования. У сильных натур эта ранимость нередко оборачивается испепеляющей ненавистью, необузданной жестокостью.

«С ним бывало: жгучее чувство ненависти враз одолевало, на глазах закипали слезы; он выкрикивал бессвязные проклятия, рвал одежду. Не владея собой в такие минуты, сам боялся себя. Обычно сразу куда-нибудь уходил.

— Отворяй им жилы, Фрол, цеди кровь поганую!.. Сметай с земли! Это что за люди?! — Степан сорвал шапку, бросил, замотал головой, сник. Стоявшие рядом с ним молчали. — Кто породил такую гадость? Собаки!.. Руби, Фрол!..

— <...> Он уехал, батька, — сказал Иван Черноярец. — Счас там будут, не рви сердце.

Степан повернулся и скорым шагом пошел прочь.

Оставшиеся долго и тягостно молчали.

— А ведь это болесть у его, — вздохнул пожилой казак. — Вишь, всего выворачивает. Маленько ишо и припадок шибанет. Моего кума — так же вот: как начнет подкидывать...

<...> — Никакая не болесть, — заспорили со стариками. — С горя так не бывает... Горе проходит.

— С чего же он так?

— Жалосливый.

— Ну, с жалости тоже не хворают. И мне жалко, да я же не реву.

— Да ты-то!.. С жалости-то как раз и хворают. У тебя одно сердце, а у другого... У другого болит».

«Степан лежал в траве лицом вниз. Долго лежал так. Сел... Рядом — Иван и Федор...

— <...> Принеси вина, Федор, — попросил негромко.

Федор ушел.

— Как перевернуло-то тебя!.. — сказал Иван, присаживаясь рядом. — Чего уж так? Так — сердце лопнет когда-нибудь, и все.

— Руки-ноги отвалились, как жернов поднял... — тихо сказал Степан. — Аж внутре трясется все.

— Я и говорю: надорвешься когда-нибудь. Чего уж так?

— Не знаю, как тебе... Людей каких на Руси мучают <...>. — Не могу! Прямо как железку каленую вот суда суют. — Показал под сердце. — Да кто мучает-то!.. Тварь, об которую саблю жалко поганить. Невиновных людей!.. Ну за что они их?»

Но жалостливость Разина — и Шукшин особо это подчеркивает — не слепа, как и ненависть, в которую она нередко переходит. Он, признанный вожак, понимает, что не имеет права быть только самим собой, и знает, что в народном сознании он уже обособился как некий самостоятельный, далеко не во всем с ним самим совпадающий образ, и этим-то образом он и дорожит более всего.

«Еще хлопцы станицы Зимовейской ждали от малого Стеньки Рази, что он сообразит и наведет их на какое-нибудь лихое озорство; от умного казака Стеньки Разина ждали, что он и другие послы уломают капризного тайшу Мончака, и калмыки помогут донцам тряхнуть Малый Ногай; ждали, что он, удачливый, прорвется с ватагой в Азовское море, и они добудут "зипуны" у турок. И когда ожидаемого не свершалось, Степан страдал, мучился, готов был лучше принять лютую смерть, чем еще когда-нибудь заставить напрасно ждать».

Это, конечно, не значит, что Разин всегда и во всем, шел, что называется, на поводу; это значит лишь, что интересы предводимой им народной массы, в тех случаях, когда он находил их законными и справедливыми, он ставит выше побуждений своей человеческой натуры, какими бы естественными и неодолимыми они ему ни казались. Именно это обстоятельство и придает образу Разина совершенно особый драматизм. Нелегко ему бросить в Волгу ни в чем не повинную персидскую княжну. Еще больших нравственных мучений стоит ему рассудочно-жестокая кровавая расправа над ударившимися в бега астраханскими стрельцами. И подлинной трагедией становится для него бегство из-под Симбирска, когда он бросает на произвол судьбы мужицкие отряды — под сабли и пушки Барятинского.

Но драматизм его положения не исчерпывается лишь нравственными противоречиями. Больше того: сами эти противоречия многократно увеличиваются и усложняются тем обстоятельством, что интересы массы, с которыми он должен считаться как с железной необходимостью, далеко не однородны, часто несовместимы друг с другом; за каждым интересом стоит своя «правда», и примирить эти «правды» часто оказывается просто невозможно.

Особое значение в этом плане Шукшин придает образу Матвея Иванова, рязанского крестьянина, бежавшего на Дон от крепостного гнета.

Матвей — умный и прозорливый человек, прирожденный идеолог и политик. Он видит размах движения, поднятого Разиным, но понимает и то, что в настоящую народную войну оно сможет вылиться только в том случае, если к нему примкнут широчайшие крестьянские массы. К этой мысли он и пытается склонить атамана:

«— Уж поднялись, так подымайте за собой всю Расею. Вы на ногу легкие... Наш мужик пока раскачается, язви его в душу, да пока побежит себе кол выламывать, — тут его сорок раз пристукнут. Ему бы — за кем-нибудь, он пойдет. А вы — эвон какие!.. За вами только и ходить. За кем же?

— Ты к чему это? — спросил Степан.

— Доном ийтить надо, Степан Тимофеич. Через Воронеж, Танбов, Тулу, Серпухов... Там мужика да посадского, черного люда — густо. Вы под Москву-то пока дойдете — ба-альшое войско подведете... А там, глядишь, Новгород, да Ярославль, да Пошехонь с Вологдой из лесу вылезут — оно веселей дело-то будет! На Волге, знамо, хорошо — вольно. Опять же, погулять — где? На Волге. Там душу отвесть можно. А тут бы в самый раз: весь народишко раззудить!..»

Но Разин — казак, казак по всему складу своего мировосприятия, и «мужицкая» правда Матвея до него почти не доходит2. Он привык во всем полагаться лишь на казаков; к «мужикам» же относится со снисходительным пренебрежением, не понимая, что они-то и есть его главная сила. Борьба анархичного казацкого идеала с велениями «мужицкой правды» и составляет основу его драмы и движения в целом: неверие в крестьянские массы в критический момент оборачивается глубокой нравственной трагедией — отступничеством и тяжким сознанием вины за гибель тысяч и тысяч брошенных им на произвол судьбы людей.

«Я пришел дать вам волю» — это и грозный клич героя, поднявшегося на исполинскую борьбу, и страстная вера в великие идеалы, и... горькое раздумье о пути к народу, пути, который был утрачен великим народным атаманом...

Работая над романом, посвященным одной из знаменательнейших эпох в жизни русского крестьянства, Шукшин много размышлял о философии истории, о русском национальном характере, об исторических судьбах русского народа. Трудно сказать, укрепило ли бы это его интерес к эпической форме изображения, но в его художественном видении определенные изменения все же произошли. Герои писателя теперь все чаще задумываются о «вечных» вопросах — о жизни и смерти, о смысле человеческого существования; в каждом, даже самом рядовом явлении он стремится разглядеть его общечеловеческую основу, его глубинный социальный смысл. Обобщения расширяются, соприкасаются одно с другим, соединяются, образуя основу для новых, еще белее широких художественных обобщений. Возникают интонации притчи, иносказания, аллегории...

Сказка «До третьих петухов» — своего рода синтез размышлений Шукшина о нравственно-социальных традициях русского крестьянства, о том, кто же он все-таки такой, этот «загадочный» русский «деревенский человек», неизменно порождавший вокруг себя столько самых серьезных и самых разнообразных споров, откуда он пришел и куда идет?

Эти вопросы звучат уже в зачине сказки, в котором известнейшие персонажи классической русской литературы заводят между собой спор о том, достоин ли Иван-дурак находиться в их обществе, то есть, иначе говоря, можно ли его считать достаточно реальным явлением русской общественно-исторической жизни и, отсюда, персонажем, достойным внимания литературы. Таким, скажем, какими были в свое время Онегин и Обломов, Бедная Лиза и Акакий Акакиевич, герои Толстого, Тургенева, Чехова.

В итоге бурных дебатов эти «законные» литературные персонажи приходят к выводу, что Иван — фигура сомнительная, никаких гражданских прав в литературе не имеющая, и что он должен принести «справку, что он умный». Сочувствуют Ивану лишь двое его фольклорных собратьев — Илья Муромец да донской Атаман. Зато особую нетерпимость проявляет Бедная Лиза, героиня известной повести Карамзина, и обстоятельство это Шукшин считает особенно показательным. Ибо очевидная псевдонародность этой героини дает ему превосходную возможность связать с нею особо ненавистный ему тип отношения к деревенскому человеку, к его действительной, а не сентименталистски-украшенной жизни. Тип этот — тупое высокомерие мещанина, чаще всего вчерашнего деревенского выходца, который, нахватавшись в городе (или даже у себя в деревне) всевозможных культурных обносков, счел это вполне достаточным, чтобы ощутить свое превосходство над «серым» деревенским человеком (в дальнейшем Шукшин не забудет отметить одну весьма тонкую и выразительную деталь: Бедная Лиза оказывается вполне «симметричной» тупому самодуру Змею Горынычу, который считает ее чуть ли не идеалом).

И вот Иван отправляется за тридевять земель — добывать злополучную «справку». Много разных врагов встречает он на своем пути, во многие трудные положения попадает. Себялюбивое и алчное мещанство, тупой бюрократизм и чиновное самодурство, скучающее тунеядство и высокомерный снобизм, хитрость, коварство, социальная демагогия — среди всего этого Ивану предстоит уцелеть, не оступиться по простодушию или по доверчивости. Эту «многофигурную» картину характеров и нравов Шукшин пишет вдохновенно и дерзко, с широтой и непринужденностью импровизатора. Он то улыбчив и добродушно-насмешлив, то негодующе-саркастичен и суров, то печально-задумчив и тих. Всплески карнавального лицедейства сменяются мягким сочувственным юмором, пылкая искрометная сатира — грустной, умудренно-горькой улыбкой...

Как и положено сказочному герою, шукшинский Иван побеждает всех врагов. Побеждены Баба-Яга и ее коварная дочка, летят одна за другой глупые головы Змея Горыныча, посрамлен Мудрец. Даже всесильные, по-видимому, черти — и те принуждены считаться с Иваном, понимая, что, наверно, и до них он когда-нибудь доберется.

И все же сказка звучит не так уж весело. Живет в ней какая-то приглушенно-грустная интонация, какое-то смутное ощущение незавершенности, неполноты победы. Откуда же оно, это ощущение?

Тут можно вспомнить: печальную участь монастыря, взятого чертями, горестную исповедь Медведя, многие унижения, которым подвергают Ивана то Змей Горыныч, то Изящный черт, то Мудрец. Да и та явная растерянность всех героев сказки, которые не знают, что делать с добытой Иваном чудо-печатью, тоже наводит на невеселые мысли.

Но дело все же не в этом, а в том прежде всего, что и сам Иван испытывает от своих побед не столько радость, сколько глубокое чувство вины. Потому что по крайней мере в половине тех бед, что выпадают на долю Ивана, виноват он сам, его нравственная беспечность, граничащая подчас с безответственностью. С этой стороны и уязвим более всего «деревенский человек». И именно на ней строят свои расчеты наиболее искусные из его антиподов. Например — черти.

История о том, как черти взяли монастырь, — один из главных и, надо сказать, самых блестящих эпизодов сказки. Шукшину удается здесь подняться до таких обобщений, значение которых уже далеко выходит за пределы проблем, поставленных в сказке. Речь, по сути дела, идет уже не только о «деревенском человеке», а об отношении к культуре народа, к ее непреходящим нравственным ценностям, о борьбе со всем тем, что противостоит лучшим традициям народной жизни.

Черти взяли монастырь, и вот какое «обоснование» получает этот факт у одного из чертей в разговоре с Мудрецом:

«Мудрец остановился перед посетителями, Иваном и чертом.

— Ну? — спросил он сурово и непонятно. — Облапошили Ивана?

— Почему вы так сразу ставите вопрос? — увертливо заговорил черт...

— <...> Что вам надо в монастыре? Ваша цель?

— Разрушение примитива, — твердо сказал черт.

Мудрец погрозил ему пальцем.

— Озоруете! А теоретически не готовы.

— Нет, ну серьезно... — заулыбался черт на стариковскую нестрашную угрозу. — Ну тошно же смотреть. Одни рясы чего стоят.

— Что им, в полупендриках ваших ходить?

— Зачем в полупендриках? Никто к этому не призывает. Но, положа руку на сердце: неужели не ясно, что они безнадежно отстали? Вы скажете — мода. А я скажу: да, мода! Ведь если мировые тела совершают свой круг по орбите, то они, строго говоря, не совсем его совершают...

— Тут, очевидно, следует говорить не о моде, — заговорил старик важно и взволнованно, — а о возможном положительном влиянии крайнебесовских тенденций на некоторые устоявшиеся нормы морали...

— Конечно! — воскликнул черт, глядя на Мудреца влюбленными глазами. — Конечно, о возможном положительном влиянии».

Знакомая фразеология, не правда ли? Знакомая логика. И — знакомая цель! «Разрушение примитива»... Нужно ли напоминать, чьим излюбленным лозунгом издавна была эта формула. Воинствующая асоциальность, нравственное декадентство и анархизм, желчная, эгоистически-убогая безнародность, выступающая в ореоле этакой салонной элитарности, модернизм всех толков и оттенков — все эти «крайнебесовские тенденции» всегда и всюду начинали именно с «разрушения примитива». «Примитивом» же неизменно объявлялись ценности, к которым человечество пришло как к своим наиболее несомненным и значительным завоеваниям, — социалистическая мораль, например, или же реалистическое искусство.

Черт с готовностью и благодарностью подхватывает безответственно-пустопорожнюю идейку Мудреца о «возможном положительном влиянии крайнебесовских тенденций», потому что она оправдывает все дальнейшие действия чертей в монастыре, являясь для них своего рода «теоретической» индульгенцией. Впрочем, ни в каких оправданиях черти, собственно говоря, и не нуждаются. Для них главное — овладеть монастырем, и для достижения этой цели они используют весьма хитроумное (и весьма характерное, если говорить о наиболее распространенных методах современных модернистов!) средство: они подделываются «под народ», распевая перед стражником-монахом народную песню, и тем самым усыпляют его бдительность. Идя войной на «примитив», они маскируются этим «примитивом» (ибо народная песня в их представлении — безусловно «примитив»)...

Но вот монастырь взят — и что же?

«Тут вышел из ворот Изящный черт и обратился ко всем.

— Мужички, — сказал он, — есть халтура! Кто хочет заработать?

— Ну? А что такое? — зашевелились монахи. — Чего надо-то?

— У вас там портреты висят... в несколько рядов...

— Иконы.

— А?

— Святые наши, какие портреты?

— Их надо переписать: они устарели.

Монахи опешили.

— И кого же заместо их писать? — тихо спросил самый старый монах.

— Нас».

Вот она, закономернейшая логика всяких ультрановых, ультралевых течений — от широковещательных манифестов о «свободе творчества», о борьбе против засилья «примитива» к беззастенчивому диктату действительного примитива, к убого буржуазному самообожествлению!

Овладеть монастырем чертям помог Иван, подсказав им, как обмануть неусыпного, но простодушного стражника. Он, конечно, и не предполагал, что его подсказка, которая в его глазах была, по-видимому, не более чем этакой озорной шуткой, приведет в действие эту идеологическую «адскую машину» и вызовет столь трагические последствия. Понял он это потом, позже. И — задумался. Он пока еще не знает, с какого конца приняться за чертей, как изгнать их из монастыря. Но эта решимость уже в нем созрела.

«— Нам бы не сидеть, Илья! — вдруг чего-то вскипел Иван. — Не рассиживаться бы нам!..

— А чего же? — удивился Илья. — Ну, спляши тогда. Чего взвился-то? — Илья усмехнулся и внимательно посмотрел на Ивана. — Эка... какой пришел.

— Какой? — все не унимался Иван. — Такой и пришел — кругом виноватый. Посиди тут!..»

Он обязательно придумает что-нибудь — в этом можно не сомневаться. «Будет, может быть, другая ночь, — заверяет Шукшин. — Может быть, тут что-то еще произойдет. Но это будет уже другая сказка». Жаль только, что мы уже не сможем ее услышать в блистательном шукшинском исполнении...

Примечания

1. «Я родом из деревни...» — Наш современник, 1979, № 7, с. 173—174.

2. «Он казак, это немножко обособленное сословие русского народа, но для меня он прежде всего крестьянский заступник, для меня, так сказать, позднейшего крестьянина, через триста лет. Для того чтобы мне его понять в зачине, я его воспринимаю в одном качестве: это казак, это ремесленник войны, это неким образом не крестьянин... Но дороже всего мне этот человек именно как человек, искавший волю... Замкнувший крестьянскую боль и чаяния» (Нравственность есть Правда, с. 241).

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница

 
 
Яндекс.Метрика Главная Новости Обратная связь Книга гостей Ресурсы
© 2008—2017 Василий Шукшин.
При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна.